Сталинградская армия
Дорога в батальон идет по железнодорожным путям, заставлен товарными составами, среди молодого, ночью выпавшего снега. Мы идем по пустырю, изрытому бомбовыми и снарядными ямами. Впереди, на кургане темнеют водонапорные баки, в которых засели немцы. Пустырь этот хорошо виден немецким снайперам и наблюдателям. Но худенький красноармеец в длинной шинели, шагающий рядом со мной, идет спокойно, неторопливо и утешительно объясняет:

— Думаете, он вас не видит? Видит. Раньше мы тут ночью ползали, а теперь не то: бережет патроны и мины.

Мой спутник неожиданно спрашивает, не играю ли я в шахматы, и тут же выясняется, что он шахматист первой категории, вот-вот должен стать мастером. Никогда не приходилось мне беседовать об этой абстрактной и благородной игре, чувствуя, что на меня смотрят немцы, берегущие патроны. Отвечал я моему спутнику довольно рассеянно, отвлекаясь размышлениями, достаточно ли бережливы засевшие в железобетонных баках. Но чем ближе мы подходили к этим бакам, тем хуже они становились видны, отступали за гребень кургана.

Мы пошли тропинками по территории одного из цехов громадного Сталинградского завода. Мимо груды рыжего железного лома, мимо колоссальных сталеразливочных ковшей, мимо стальных плит и разваленных стен. Красноармейцы настолько привыкли к разрушениям, произведенным здесь, что не замечают их вовсе. Наоборот, интерес и любопытство вызывают случайно уцелевшее стекло в окне разрушенной заводской конторы, высокая непростреленная труба, чудом уцелевший деревянный домик.

— Смотри, пожалуйста, живет домик, — говорят проходящие и улыбаются.

И, действительно, трогательно выглядят эти редкие уцелевшие свидетели мирной жизни в царстве разрушения и смерти.

Командный пункт батальона помещается в подвале огромного четырехэтажного корпуса одного из промышленных комбинатов. Это крайний западный пункт в нашей сталинградской линии фронта. Он, словно мыс, вдается в занятые немцами дома и постройки. Противник рядом, но красноармейцы занимаются своими хозяйственными делами уверенно и неторопливо. Двое пилят дрова, третий рубит топором поленья. Проходят бойцы с термосами. Под выступом стены, наполовину обвалившимся, сидит боец и старательно слесарит, поправляет поврежденную часть миномета, что-то напевая. Совершенно мастеровой человек в обжитой своей мастерской.

А здание носит на себе следы страшной разрушительной работы немцев. Вокруг него чернеют огромные ямы, вырытые германскими «пятисотками». Бетонные стены и потолки провалены прямыми попаданиями авиационных бомб. Железная арматура, изодранная силой взрывов, провисает и прогибается, как тонкая рыбачья сеть, порванная огромной белугой. Западная стена разрушена дальнобойной артиллерией, северная провалена. Стены исклеваны ударами легких снарядов и мин. Но здесь же из металла и камня, искрошенного немецким огнем, руками красноармейцев вновь создавались стены с узкими длинными амбразурами. Эта разрушенная крепость не сдавалась. Она выстояла форпостом нашей обороны и сейчас своим огнем поддерживает наше наступление.

И сегодня, как и вчера, идет здесь жестокая война. В некоторых пунктах траншеи, прорытые батальоном, находятся от противника в двадцати метрах. Часовой слышит, как по немецкой траншее ходят солдаты, слышит руготню, которая поднимается, когда немцы делят пищу, всю ночь слышит он, как отбивает чечетку немецкий часовой в своих худых ботинках. Здесь всё пристреляно, каждый камень является ориентиром. В этих глубоких, узких траншеях, где люди нарыли себе землянки, поставили печки с трубами из снарядных гильз, где по-хозяйски ругают товарища, отлынивающего от рубки дров, где, вкусно прихлебывая, едят деревянными ложками суп, принесенный в термосе по ходу сообщения, — здесь день и ночь царит напряжение смертной битвы.

Немцы понимают всё значение этого участка в системе своей обороны. Нельзя показаться и на вершок над краем траншеи, чтобы не щелкнул выстрел немецкого снайпера. Здесь они не берегут патронов. Но мерзлая каменная земля, в которую глубоко зарылись немцы, не может уберечь их. День и ночь стучат кирки и лопаты, наши красноармейцы шаг за шагом продвигаются вперед, грудью раздвигая землю, всё ближе к господствующей высоте. И немцы чуют, что близок час, когда уж ни снайпер, ни пулеметчик не выручат. И их ужасает этот стук лопат, им хочется, чтобы он прекратился хоть на время, хоть на минуту.

— Рус, покури! — кричат они.

Но русские не отвечают. Тогда стук кирок и лопат исчезает в грохоте взрывов: немцы хотят в разрывах гранат утопить страшную методическую работу русских. В ответ из наших траншей тоже летят гранаты. А едва рассеивается дым и стихает грохот, — немцы снова слышат могильный стук. Нет, эта земля не сбережет их и от смерти. Эта земля — их смерть. Всё ближе с каждым часом, с каждой минутой подбираются русские, преодолевая каменную твердость зимней земли.

...Но вот мы снова на командном пункте батальона. Через разрушенную стену, на которой сохранилась дощечка — «Закрывайте двери, боритесь с мухами», мы проходим внутрь глубокого подвала. Здесь на столе стоит румяный медный самовар, красноармейцы и командиры отдыхают на пружинных матрасах, снесенных сюда из окрестных разрушенных домов. Командир батальона капитан Ильгачкин — высокий, худой юноша с черными глазами, с темным высоким лбом. По национальности он чуваш. В его лице, в горячих глазах, в его речи чувствуется сталинградская сдержанность. Он и сам говорит это:

— Я здесь с сентября. И теперь я ни о чем не думаю, только о кургане. Утром встану и до ночи. А когда сплю, во сне его вижу. — Он возбужденно стучит кулаком по столу и говорит: — Возьму курган, возьму! План разработали так, что ни одной ошибки в нем быть не может.

В октябре он и красноармеец Репа были одержимы другой идеей: сбивать «Ю-87» из противотанкового ружья. Ильгачкин произвел довольно сложные подсчеты с учетом начальной скорости пули и средней скорости самолета, составил таблицу поправок для стрельбы. Была построена фантастически остроумная простая «зенитная установка». В землю вбивался кол, устраивалась на нем втулка, на эту втулку надевалось колесо от телеги. Противотанковое ружье сошниками укреплялось на спицах колеса, а телом своим лежало между спицами. И сразу же худощавый и унылый Репа сбил три немецких пикировщика «Ю-87».

Теперь за противотанковое ружье взялся знаменитый сталинградский снайпер Василий Зайцев. Он приспосабливает к нему оптический прицел со снайперской винтовки, хочет разрушать немецкие пулеметные точки, всаживая пулю в саму бойницу. И я уверен, что он добьется своего. Сам Зайцев — молчаливый человек, о котором говорят в дивизии так: «Наш Зайцев культурный, скромный, уже двести двадцать пять немцев убил». Он пользуется большим уважением в городе. Воспитанных им молодых снайперов называют «зайчатами», и когда он обращается к ним и спрашивает: «Правильно я говорю?», все хором отвечают: «Правильно, Василий Иванович, правильно». И вот теперь Зайцев консультируется с техниками, чертит, думает, выписывает.

Здесь, в Сталинграде, особенно часто видишь людей, вкладывающих в войну не только всю кровь свою, всё сердце, но и все силы ума, всё напряжение мысли. Сколько мне пришлось их встречать — и полковников, и сержантов, и рядовых красноармейцев, напряженно, день и ночь думающих всё об одном и том же, что-то высчитывающих, чертящих, словно люди эти, защищающие город, взяли на себя обязанность разрабатывать изобретения, вести исследования здесь, в подвалах города, где недавно занималось этим делом много блестящих профессорских и инженерских умов в просторных институтских и заводских лабораториях.

Сталинградская армия воюет в городе и на заводах. И как некогда директора сталинградских заводов-гигантов и секретари райкомов партии гордились тем, что у них, а не в другом городском районе работает знаменитый стахановец или стахановка, так и теперь командиры дивизий гордятся своими знатными людьми. Батюк, посмеиваясь, перечисляет по пальцам:

— Лучший снайпер Зайцев — у меня, лучший минометчик Бездидько — у меня, лучший артиллерист в Сталинграде Шуклин — тоже у меня.

И как некогда каждый район города имел свои традиции, свой характер, свои особенности, так и теперь сталинградские дивизии, равные в славе и заслугах, отличаются одна от другой множеством особенностей и характерных черт. О традициях дивизий Родимцева и Гуртьева мы уже писали. В славной дивизии Батюка принят тон украинского доброго гостеприимства, добродушной любовной насмешливости.

Тут любят рассказывать, как Батюк стоял у блиндажа, когда немецкие мины со свистом одна за другой ложились в овраг возле начальника артиллерии, пытавшегося выйти из своего подземелья, и шутя корректировал стрельбу: «Правей два метра. Так, левей метр. Начарт, держись!» Тут любят посмеяться и над легендарным виртуозом стрельбы из тяжелого миномета Бездидько. И Бездидько, не знающий промаха, кладущий мины с точностью до сантиметров, смеется и сердится. А сам Бездидько человек с певучим, мягким тенорком, лукавой украинской улыбкой, имеющий на своем счету 1305 немцев, любовно посмеивается над командиром батареи Шуклиным, подбившим из одной пушки в течение дня четырнадцать танков: «А вин оттого и бив одной пушкой, що у него тильки одна пушка и була».

Здесь, в батальоне, любят посмеяться, рассказать друг о друге смешное. Рассказывают о внезапных ночных стычках с немцами, рассказывают, как ловят падающие на дно окопа немецкие гранаты и бросают их обратно в немецкие траншеи, рассказывают, как «сыграл» вчера шестиствольный дурило и влепил все шесть мин по немецким блиндажам, рассказывают, как огромный осколок от тонновой бомбы, легко могущий убить наповал слона, пролетая, разрезал красноармейцу, словно бритвой, шинель, ватник, гимнастерку, нижнюю рубаху и не повредил даже самого ничтожного клочка кожи, капли крови не выпустил. И рассказывая все эти истории, люди смеются, и самому всё это тебе кажется смешным, и ты сам смеешься.

В соседнем отсеке заводского подвала размещаются ротные минометы. Отсюда стреляют, отсюда смотрят на противника, здесь поют, едят, слушают патефон. Тонкий луч солнца проникает через щит, закрывающий окно подвала. Луч медленно вполз по ножке кровати, ощупал сапог лежащего, поиграл на металлической пуговице шинели, выполз на стол и осторожно, точно боясь взрыва, коснулся ручной гранаты, лежащей возле самовара. Он полз всё выше, и это значило, что солнце садится, наступает зимний вечер.

Обычно говорят — «тихий вечер». Но этот вечер нельзя было назвать тихим. Раздалось протяжное курлыканье, потом послышались тяжелые и частые взрывы, и все сидевшие в подвале сказали в один голос: «Шестиствольный сыграл». Потом послышались такие же тяжелые взрывы и затем протяжный далекий гул. А спустя несколько мгновений ухнул одиноко взрыв. «Наше дальнобойное с того берега», — сказали сидевшие. И хотя все время стреляли, и приход вечера в темном холодном подвале стал заметен лишь по тому, что солнечный луч полз снизу вверх и уже подходил к черному закопченному потолку, — все же это был настоящий тихий вечер.

Красноармейцы завели патефон.

— Какую ставить? — спросил один.

Сразу несколько голосов ответили:

— Нашу поставь, ту самую.

Тут произошла странная вещь. Пока боец искал пластинку, мне подумалось: «Хорошо бы услышать здесь, в черном разрушенном подвале, свою любимую «Ирландскую застольную». И вдруг торжественный, печальный голос запел:

— За окнами шумит метель…

Видно, песня очень нравилась красноармейцам. Все сидели молча. Раз десять повторяли они одно и то же место:

— Миледи смерть, мы просим вас За дверью обождать...

Эти слова, эта наивная и гениальная бетховенская музыка звучали здесь непередаваемо сильно. На войне человек знает много горячих, радостных горьких чувств, знает ненависть и тоску, знает горе и страх, любовь, жалость, месть. Но редко людей на войне посещает печаль. А в этих словах, в этой музыке великого и скорбного сердца, в этой снисходительной насмешливой просьбе:

— Миледи смерть, мы просим вас За дверью обождать —

была непередаваемая сила, благородная печаль.

И здесь, как никогда, я порадовался великой силе подлинного искусства, тому, что бетховенскую песню слушали торжественно, как церковную службу, солдаты, три месяца проведшие лицом к лицу со смертью в этом разрушенном, изуродованном, но не сдавшемся фашистам здании.

Под эту песню в полутьме подвала торжественно и выпукло вспоминались десятки людей сталинградской обороны, людей, выразивших всё величье народной души. Вспомнился суровый, аввакумовски-непримиримый сержант Власов, державший переправу. Вспомнился сапёр Брысин, красивый, смуглый, не ведающий страха в своем буслаевском удальстве, дравшийся один против один против двадцати в пустом двухэтажном доме. Вспомнился Подханов, не захотевший после ранения уходить на левый берег. Когда начинался бой, он вылезал из подземелья, где находилась санитарная рота, и, подползая к переднему краю, стрелял из винтовки. Вспомнилось, как сержант Выручкин откапывал под ураганным огнем на Тракторном заводе засыпанный штаб дивизии. Он копал с такой стремительной яростью, что пена выступала у него на губах. Вспомнилось, как за несколько часов до этого тот же Выручкин бросился к горящей машине с боеприпасами и сбил с нее огонь. И вспомнилось, что Выручкина не смог поблагодарить командир дивизии, потому что Выручкина убило немецкой миной. Может быть, в крови его от прадедов передавалась эта солдатская доблесть, — забывая обо всем, кидаться на помощь попавшим в беду. Может быть, от этого и дали их роду фамилию Выручкиных.

И вдруг вспомнилось мне письмецо, написанное детской рукой, письмецо, лежавшее возле убитого в дзоте бойца. «Добрый день, а может быть, и вечер. Здравствуйте, тятя. Я без вас шибко скучаю. Приезжайте, хоть одни час на вас посмотреть. Пишу, а слезы градом льются. Писала дочь Нина».

И вспомнился мне этот убитый тятя. Может быть, он перечитывал письмо, чувствуя свою смерть, и смятый листочек так и остался лежать около его головы...

Вспомнился мне боец понтонного батальона Волков. Раненый в шею, с рассеченной лопаткой, он 30 километров добирался то ползком, то на попутных машинах из госпиталя на переправу и плакал, когда его увезли обратно в госпиталь. Вспомнились мне те, что сгорели в поселке Тракторного завода, но не вышли из горящих зданий и вели огонь до последнего патрона. Вспомнились те, кто дрался за «Баррикады» и за Мамаев курган, те, что выдерживали немецкие атаки в Скульптурном саду, вспомнился мне батальон, погибший весь, от командира до левофлангового бойца, защищая сталинградский вокзал. Вспомнилась мне широкая проторенная дорога, ведущая к рыбачьей слободе на берегу Волги — дорога славы и смерти; молчаливые колонны, шедшие по ней в жаркой пыли августа, в лунные сентябрьские ночи, в ненастье октября, в ноябрьском снегу. Они шли тяжелой поступью — бронебойщики, автоматчики, стрелки, пулеметчики, шли в торжественном суровом молчании, и лишь позвякивало их оружие, да гудела земля под их тяжелым шагом.

Как передать чувства, пришедшие в этот час в темном подвале не сдавшегося врагу завода, где сидел я, слушая торжественную и печальную песню, и глядел на задумчивые, строгие лица людей в красноармейских шинелях.

г. Сталинград.
Подготовил Ярослав Огнев, источник текста: Блог Ярослава Огнева
^