ПРЕССА ВОЙНЫ 1941-1945
Россия
28.11.2021
Москва
вернуться к списку
Серьезный разговор
Рассказ
Этот разговор произошел несколько недель тому назад на аэродроме между корреспондентом одной из крупных американских газет, назовем его мистером Лесли, летевшим в Москву после посещения Люблина, и командиром стрелкового полка майором Панкратьевым, после ранения также летевшим в Москву для свидания с семьей.

Разговор этот начался при следующих самых простых обстоятельствах. Погода, как это часто случается в зимние месяцы, была в общем совсем не летная, но летчик, как это тоже часто случается с русскими летчиками, всё-таки собирался лететь и поджидал, если не совсем хорошей, то хоть сколько-нибудь менее угрожающей метеосводки.

Самолет был не рейсовый, а бомбардировщик, на который летчик брал всего только этих двух пассажиров. Таким образом оба они — и мистер Лесли, и майор Панкратьев были обречены на вынужденное сиденье в одной из пустых комнат аэропорта с глазу на глаз.

Майор Панкратьев, пожалуй, не заговорил бы первым, ибо он вообще был неразговорчив, а, кроме того, он не предполагал, что этот иностранец знает русский язык.

Мистер Лесли, напротив, с самого начала, оставшись наедине с майором, был весьма расположен заговорить с ним, во-первых, потому, что он был прежде всего корреспондентом и никогда не считал лишним побеседовать со случайно встреченным человеком, а, во-вторых, потому, что хотя он и неплохо знал русский язык, но всегда считал полезным попрактиковаться.

Разговор начался с того, что мистер Лесли предложил майору Панкратьеву сигарету и спросил, так же ли Панкратьев летит до Москвы, как и он, Лесли. Панкратьев, в свою очередь, предложил ему папиросу и сказал, что да, совершенно верно, он тоже летит в Москву.

— Откуда? — спросил мистер Лесли.

— Последнее мое место пребывания — госпиталь, а до этого, недели полторы тому назад, был в Восточной Пруссии.

— Значит, впервые воевали за границей? — сказал мистер Лесли.

— Нет, почему же, — сказал Панкратьев, — приходилось и раньше.

Мистер Лесли поднял глаза на Панкратьева и впервые окинул его более внимательным взглядом. Панкратьев был одет в армейскую шинель, аккуратную, но, видимо, не раз побывавшую в переделках. Она была расстегнута, и из-под нее виднелся орден Красного Знамени. Судя по тому, что орден был привинчен с краю, надо было предполагать, что за ним следовали и другие ордена, но какие — мистер Лесли не мог разглядеть. Сапоги на майоре были грубые, армейские, шапка фронтовая, бобриковая. На вид майору можно было дать лет сорок пять — возраст довольно редкий для майора кадровой армии, но, пожалуй, довольно обычный для человека, пришедшего из запаса. Тем не менее, майор не производил впечатления человека, пришедшего из запаса; военная форма сидела на нем как-то особенно привычно.

— Что, раньше в Испании воевали? — спросил Лесли.

— В Испании? Нет. Почему в Испании? — сказал Панкратьев.

— Где сейчас, там и раньше воевал: в Восточной Пруссии.

— Сколько же вам лет? — спросил мистер Лесли.

— Пятьдесят три.

— Неужели? Вы молодо выглядите.

— В самом деле?

— В самом деле.

— От легкой жизни, должно быть, — сказал Панкратьев, чуть заметно усмехнувшись.

— Ну, это вы, положим, несерьезно, — сказал мистер Лесли, — я бы не назвал вашу жизнь легкой.

— Почему же? — сказал Панкратьев.

— Когда совесть чиста, то и на душе легко, а когда на душе легко, тогда и жить как-то легче. А что потопать много пришлось от Сталинграда до Танненберга, так это на ногах сказывается, ревматизм иногда мучает, а по лицу не видно.

— Неужели пятьдесят три?

— Пятьдесят три. Еще молодым унтером в Восточной Пруссии был в 1914 году.

— Замечательно сейчас идет ваше наступление, — сказал мистер Лесли.

— Да, хорошо. — Вот когда качества старого русского солдата проявились в полной мере, — сказал мистер Лесли.

— В конце концов, как бы ни было трудно, но великие традиции сказываются в народе. Когда я читаю и слушаю об этом наступлении, мне невольно вспоминаются и Полтава, и Рымник, и ваш Скобелев, и ваш Брусилов.

— Традиции хорошие, что и говорить, — согласился Панкратьев.

Мистеру Лесли, который в кругу журналистов считался знатоком русской истории и в самом деле ее неплохо знал, захотелось щегольнуть неожиданными подробностями. Он встал с места и прошелся несколько раз взад и вперед по комнате.

— То поистине суворовское упорство, с которым сейчас дерутся ваши войска, напоминает мне троекратные суворовские атаки при Нови.

— Да, конечно, — после некоторой паузы сказал Панкратьев, — напоминает. А мне еще больше напоминает то, как мы при форсировании Днепра дрались. Тоже упорные бои были. До десяти атак в день у нас в дивизии доходило.

— Да, всё меняется, — сказал Лесли, — всё. И правительства, и государственный строй, но великолепные свойства русского солдата остаются незыблемыми.

— Почему же незыблемыми? — заметил Панкратьев. — Я бы этого не сказал.

— Вы отрицаете это? — быстро спросил Лесли.

— Не то, что отрицаю, но не совсем согласен. Незыблемо — это ведь когда ничего не меняется, а перемены большие.

— В чем же вы видите перемены? — спросил Лесли, который в последнее время, увлеченный успехами русского оружия, специально перелистывал книги, имевшие касательство к русской военной истории. Он искал аналогий, свидетельствовавших о неизменных традициях русской солдатской храбрости и выносливости.

— Как вам ответить? — сказал Панкратьев. — На такой вопрос ответить сразу трудно. Я не историк и не писатель. Я могу сказать только о своей жизни и о тех людях, которых я видел своими глазами.

Тем интереснее, — сказал мистер Лесли.

— Ну, что же. — Панкратьев задумался. — Видите ли... Может быть, вы мне сейчас и не поверите, скажете, что я думаю задним числом, но я в ту войну не был доволен своей армией. Было у меня какое-то чувство горечи по отношению ко всему происходившему. Я служил унтер-офицером, но горечь была. Я и тогда чувствовал, что мы можем по своим качествам воевать лучше немцев. Но сейчас я это вижу. Мы и в самом деле воюем лучше их. А тогда я это только чувствовал, а воевали мы не лучше их, а иногда и хуже. — Вы давно сейчас в России? — вдруг прервав свою речь, спросил Панкратьев у мистера Лесли.

— С 1942 года.

— Значит вы, верно, читали доклад Сталина в 1942 году, где он подсчитывал, сколько немецких дивизий противостояло нам в ту и в эту войну?

— Читал, — сказал Лесли.

— Так вот, я думаю, что по нынешним нашим силам и умению, если бы против нас стояло то, что стояло в ту войну — восемьдесят пять немецких дивизий, так мы бы еще в позапрошлом году были в Берлине, смею вас уверить. И, однако, тогда против нас восемьдесят пять дивизий стояли, а дальше Галиции и Восточной Пруссии мы не заходили, а сейчас против нас втрое больше стоит, и мы в Западную Пруссию вступили, и в Силезию вошли, к Познани подходим и дальше пойдем — нет сомнения. А ведь я не сказал бы, что тогда в России меньше народу мобилизовали, чем сейчас. Вот и выходит, что не только в традициях дело.

— Историю я знаю, — сказал мистер Лесли. — Вы мне хотели сказать о ваших личных впечатлениях.

— Я скажу и об этом. Помню, подходили мы в четырнадцатом году к Инстербургу, который сейчас уже взят. И, казалось бы, вперед шли и как будто хорошо двигались, а вот было у меня, у маленького человека, унтер-офицера, какое-то неуверенное чувство.

— Почему? — Сейчас попробую объяснить. Сейчас, отойдя на расстояние, это даже легко объяснить.

Я вот был из безземельной крестьянской семьи, с мальчишек жил в батраках. Не могу сказать, чтобы я не любил и тогда свою родину, нашу природу, русскую жизнь и ее обычаи. Но мне поперек этой любви становилось воспоминание о помещике господине Телятникове, у которого я работал с 12 лет за такие гроши, о которых сейчас даже смешно вспомнить. Он стоял между мною и Россией и мешал мне понять до конца, что такое Россия. И в дни войны рождалось какое-то смутное чувство, когда я вспоминал отца, убитого карателями в 1915 году, господина Телятникова, волостного старшину, который на моих глазах за налоги чуть не с руками отрывал у плакавшей матери самовар. И даже когда командир полка вешал тебе на грудь солдатский крест, то, при всей торжественности минуты, горечь не исчезала. «Вот, — думалось, — сегодня ты вешаешь мне крест на грудь, а послезавтра я с войны приду домой к господину Телятникову, поклонюсь и скажу: — Сделайте милость, возьмите меня обратно в батраки, как был. — И он не посмотрит на этот твой крест, потому что крест крестом, а земли у тебя всё равно столько, что сел на нее — и из-под тебя не видно».

— Однако вы уже, по-моему, занялись чистой пропагандой, — сказал мистер Лесли.

— Нет, я просто рассказываю вам свою жизнь, — сказал Панкратьев. — Но это только первое, о чем я хотел вам сказать.

Теперь второе. Как раз около Инстербурга мы взяли тогда удачной атакой три линии немецких окопов. Взяли артиллерийские позиции, тяжелую артиллерию. На той позиции, которую мы атаковали, было свыше сорока орудий, из них двенадцать тяжелых, да таких, что мы раньше и не видели.

А нас всего две батареи трехдюймовок поддерживали. Хорошо стреляли. Но всего две, понимаете, против сорока орудий. А остальное мы должны были уравновешивать своим штыковым ударом, своей готовностью умереть. А этого от солдата не скроешь.

И если бы мы хоть знали, что Россия настолько бедна, что больше ничего не может создать нам в помощь. Но мы знали, как у нас помещики Телятниковы живут, как у нас купцы живут, как на нижегородской ярмарке миллионы проплывают.

Мы просто чувствовали, что нас вполне сознательно и цинично посылают в бой почти с голыми руками, надеясь, что мы и так осилим, а если мы умрем при этом, то ведь не они же, а мы умрем. И это второе горькое чувство тоже надрывало сердце.

Иногда лежишь в десяти шагах от немецкой проволоки, а намотано ее чёрт знает сколько рядов. А сзади пушка, раз-два стрельнет и замолчит. И вот думаешь: если бы сейчас изо всех орудий, из десяти батарей ударили бы, пробили бы проход в этой проволоке, мы бы пошли на прорыв, и никто бы нас не удержал. А то лежи и режь ножницами один ряд, другой ряд, третий, пока не убьют.

— Ну, как — обратился он к мистеру Лесли, — это тоже, по-вашему, пропаганда?

— Я вас внимательно слушаю, — сказал мистер Лесли, — только мне кажется, что вы всё это рисуете в слишком черных красках.

— Почему же слишком черных? — сказал Панкратьев. — Я только говорю об обстоятельствах, в которых мы воевали, а воевать мы все-таки воевали и неплохо, и я сам два солдатских «Георгия» получил и жив остался, и сейчас, вспоминая, думаю, что, как мог, защищал родину. Но, однако, при всем том, из песни слова не выкинешь. Что было, то было. Теперь третье, о чем стоит сказать. Когда мы уходили на войну, то в нашей роте, не считая унтер-офицеров, было 202 нижних чина, из них грамотных — человек 60, а остальные неграмотные или, малограмотные; больше двух третей. Конечно, эти люди при всех своих природных качествах не могли так воевать, как если бы они были грамотными.

— А, пожалуй, это спорный вопрос, — сказал мистер Лесли. — Мне кажется, что в иных случаях неграмотный человек, не способный размышлять, может оказаться лучшим солдатом.

— А мне не кажется, — сказал Панкратьев. — Я, между прочим, совсем не думаю, что ваши солдаты на границах Германии сегодня еще не пошли на решительный штурм потому, что они слишком грамотны. На это есть другие, очевидно, стратегические причины. А излишняя грамотность воевать никому и никогда не мешала.

— По-моему, вы немножко сердитесь, — сказал мистер Лесли. — Я ошибаюсь?

— Нет, вы не ошибаетесь, — сказал Панкратьев. — Я, пожалуй, действительно, немножко сержусь и даже не немножко, а просто сержусь. Не на ваших солдат, разумеется. Но мне часто приходилось читать, что ваши журналисты объясняют наши успехи в самых тяжелых условиях войны тем, что наш солдат какой-то особенно неприхотливый и ко всему привычный и вполне может перенести то, что никто другой не может перенести, и поэтому он готов в самых тяжелых условиях совершать то, на что другие люди неспособны.

И вот, когда я читаю такие вещи, нет слов, чтобы выразить, как я на это злюсь. Уверяю вас, что не меньше, чем англичанин или американец, наш солдат любит и поесть вовремя, и поспать на постели, а не на снегу, и проехать на машине там, где можно ехать, а не идти пешком. И так же ему не хочется умирать. А просто-напросто сегодня он гораздо злее на немцев, гораздо сильнее хочет скорейшего разгрома Германии, и поэтому не считает для себя непреодолимыми трудностями то, что до сих пор, к сожалению, иногда у вас за непреодолимые трудности считают.

Вот и всё. Да и, кстати сказать, сейчас наш советский боец уж, конечно, не менее грамотен, чем ваш солдат. А о грамотности старого солдата я заговорил, прежде всего, в чисто военном отношении. В пехоте, где народу убывает немало, многих людей приходится заменять на ходу. И в старой армии у нас это было трудно, потому что человека грамоте в один день не научишь. Бывало так, что все четыре «Георгия» унтер-офицер получит и его в прапорщики можно было бы произвести, а грамотность не позволяет. И армия в ту войну слабела из-за убыли старого и недостаточного притока нового офицерского состава.

— Я понимаю вас так, — сказал мистер Лесли, — что вы осуждаете кастовость старого русского офицерства. Вы считаете это одной из причин того, что русская армия воевала тогда хуже, чем теперь?

— Нет, — ответил Панкратьев, — я осуждаю гораздо большее. Я осуждаю строй, при котором возможна была такая каста, при котором образование давали слишком малому количеству людей и боялись дать его всему народу. Вот первопричина.

Кадровое офицерство выбывало каждый день, но его, в огромном большинстве случаев, нельзя было пополнять из среды солдат и унтер-офицеров потому, что этого боялись и не хотели. К тому же русский солдат был совсем не то, что сегодня советский солдат. У него в огромном большинстве был слишком малый культурный уровень, и при всей его храбрости из него нельзя было сделать в течение нескольких месяцев офицера.

— А вы считаете, что культурный уровень советского солдата очень отличается от культурного уровня старого солдата?

— Да, считаю, — сказал Панкратьев, — и не только считаю, но это, действительно, так. Я в старое время окончил два класса церковно-приходской школы, и этого было достаточно для того, чтобы в армии я сразу же был зачислен в школу унтер-офицеров. Два класса. А сейчас у меня в полку каждый второй боец, худо ли, хорошо ли, окончил семь, или все десять классов, то есть имеет среднее образование. А человек со средним образованием, который прошел все ступени — от солдата до старшего сержанта, старшины — и повоевал год-другой, если у него есть при этом голова на плечах, смелость и способность решительно действовать самому и повелевать другими, — такого человека легко сделать офицером, и в девяносто девяти случаях из ста это не будет ошибкой.

(Продолжение следует)

Подготовка текста: Ольга Федяева. Карточка: Олег Рубецкий. Опубликовано: Пресса войны